Утром они высадились на берег с замирающими от бешеной жажды сердцами. Купанье слегка освежило их. Как они плыли и долго ли, они не помнили. Все ямы, впадины берега, пустоты среди скал казались им наполненными свежей, холодной водой. Шатаясь, падая от изнурения, матросы перебрались через барьер огромных камней и вступили в глубокую расселину среди скал, где среди тени и сырости томительно пахло водой. Вскоре заслышали они ровный звук бегущей воды и, почти ослепнув от желания пить, начали метаться из стороны в сторону, не замечая ручья, который в десяти шагах перед ними обмывал выпуклый низ скалы. Наконец Клаусон увидел воду. Он подбежал к скале и, растянувшись ничком, погрузил лицо в холодный ручей. Более терпеливый Риттер наполнил ведро и сел с ним на камни, поставив ведро между колен. Когда он наклонил голову к ведру, она тряслась от мучительного нетерпения скорее напиться.
Клаусон, захлебываясь, глотал воду, не замечая, что плачет от облегчения, соединенного с тошнотой, потому что желудок, отвыкнув от большого количества холодной жидкости, противился вначале непомерному количеству воды. Клаусона стошнило дважды, пока он окончательно наполнил желудок водой. Ему казалось, несмотря на это, что жажда еще не утолена. Переводя дыхание, матрос, приподнявшись над водой, тупо смотрел на нее, а затем, болезненно вздыхая, снова припадал к спасительному источнику.
С такими же конвульсиями, мучаясь и блаженствуя, напился Риттер. Он выпил больше половины ведра. Его крепкий желудок не возвратил ручью ничего.
Вода подействовала на страдальцев, как вино. Их чувства были до крайности обострены, сердце билось звонко и быстро, голова горела.
Сев друг против друга, они начали смеяться. Отрывисто, отрыгаясь, тяжело дыша, хохотал Клаусон. Ему вторил Риттер, оглушая ущелье неудержимым, щекочущим тело смехом. Веселое, бегущее, как тысячи ручейков, чувство насыщения водой струилось по обессилевшим мускулам матросов. Все еще вздрагивая, они снова начали пить — теперь не так бурно, стараясь вбирать воду небольшими глотками, смакуя ее вкус и наслаждаясь ее освежающим движением по распухшему пищеводу.
— Вот так штука! — кричал Клаусон. — Никогда не думал, что выживу! Я с ума начал сходить…
Не так скоро окончательно была утолена ими жажда, как это можно подумать, если не испытал такой жажды сам. Дело не в том только, чтобы налить желудок водой. Должно пройти время, пока влага внутренними путями организма проникнет в кровеносные сосуды и там разжижит кровь, сгустившуюся от долгого безводья. Когда это произойдет, затрудненно работающее сердце начинает биться полным, отмеченным ударом, и нарушенная правильная жизнь человека делается опять нормальной. Клаусон еще несколько раз порывался пить, но Риттер удержал его.
— Ты можешь умереть, — сказал он. — Недолго и опиться. Я слышал об этом. Ты весь распухнешь и почернеешь. Воздержись. Ляжем лучше, уснем.
Они забрались между двух глыб, каких было много раскидано по ущелью, и уснули, но долго спать не могли: их разбудил голод.
Пока они спали, солнце перешло на другой край ущелья и осветило вкрапленный высоко в отвесную поверхность скалы золотой самородок, напоминающий узел золотых корней, выступивший из кварца.
Казалось, золото вспыхнуло под жгучим лучом солнца. На главной выпуклости золотого видения горело белое пятно. Самородок, тысячу лет дремавший над безвестным ручьем, сеял свой мягкий свет подобно кружению тонкой, золотой пыли.
Проснувшись, матросы были теперь сильны и живы, как много дней назад. Они наелись, снова попили и довольно скоро наполнили бочку в шлюпке водой ручья.
Придя к ручью последний раз, чтобы захватить, кроме бочки, еще два полных ведра воды, матросы присели на камни. Оба были мокры от пота. Вытирая рукой лоб, разгоряченный Клаусон поднял голову и осмотрел высоты отвесных скал.
Увидев самородок, он вначале не поверил своим глазам. Клаусон встал, шагнул к скале, тревожно оглянулся кругом. Через минуту он спросил Риттера:
— Ты видишь что-нибудь на скале?
— Да, вижу, — сказал Риттер, — но я вижу, к ужасу своему, золото, которое не поможет спастись нашей команде. И если ты вспомнишь свои мучения, то не будешь больше думать об этом. Мы должны привезти им воду, привезти жизнь.
Клаусон только вздохнул. Он вспомнил свои мучения, и он не противоречил.
Шлюпка направилась к кораблю.
Александр Грин
ОБЕЗЬЯНА
На третьем действии «Золотой цепи», поставленной после продолжительного перерыва в Новом Сан-Риольском театре, сидевший в ложе второго яруса Юлий Гангард, натуралист и путешественник, был несколько озадачен одной сценой, в отношении которой долго старался что-то припомнить, но безуспешно. Это был как раз тот момент, когда, по пьесе, смертельно раненный Ганувер падает и, лежа, протягивает руки к Дигэ, принимая ее за Молли, в то время как круг озверевших гостей, мерно ударяя в ладоши, вопит песню. Не песня, не каждое движение актеров в отдельности, но совершенно неуловимое стечение впечатлений, подобно легкому движению воздуха, вынесло Гангарда из театрального настроения в область неверных воспоминаний — тронуло и прошло, оставив неутоленный след.
Некоторое время он был задумчив, рассеянно говорил со своим приятелем, почти не слыша его замечаний, и, когда занавес спустился, вышел один в буфет, где, стоя у прилавка, выпил коктейль.
Он думал, что странное веяние, коснувшееся его во время описанной сцены третьего действия, прошло, но, рассмотрев толпу, заметил, как сквозь перебегающие обычные мысли возвращается, приближаясь и ускользая, настойчивое воспоминание — с закрытым смыслом, в спутанных очертаниях сна. Оно было как твердый предмет, попавший в ботинок, — ощутительно и неизвестно по существу. Больше того, оно вывело его из равновесия, требуя разрешения, и он стал самым положительным образом искать в памяти, что такое почти припомнилось ему во время игры.
В это время через шумную тесноту фойе пробирался, рассыпая улыбки, худощавый нервный человек с живым, напоминающим мартышку лицом, и, рассеянно взглянув на него, Гангард разом связал потуги воспоминаний в одно отчетливое и загадочное зрелище, которому был свидетель год назад, очень далеко отсюда. Вновь встал перед ним лес, из леса вышли звери с мохнатыми, круглыми, человеческими глазами, и повторилось острое изумление, усиленное замечательным совпадением поз: здесь, на сцене, и в лесу — там.
Продолжая думать об этом, он разговаривал теперь с одним из своих поклонников, молодым человеком, не умеющим отличить пули от пороха, но, несмотря на это, мечтающим или, вернее, болтающим о далеких путешествиях языком томного петушка, зачислившего себя в орлы.
— Скажите-ка мне, Перкантри, — прервал его трепет Гангард, — как театралу плохому и случайному: кто это играл Ганувера?
— О! Неподражаемый Бутс, конечно, — сказал Перкантри, изящно шевеля талией, — кстати, вы знаете его историю? Ну конечно, знаете, и в строгих каменных чертах вашего лица я уже уловил симпатию к Бутсу. Как же: он был в Африке, хотя и случайно. Он ехал в Преторию с труппой — ха-ха! — вы хотите сказать — Гагенбека? О нет, сам великий Давид Петарон, антрепренер, вез его в первоклассном салоне; кормил конфетами и так мягко вспоминал о контракте, как будто горел желанием вписывать туда всё новые и новые суммы. Да, «Сингапур» толкнулся о мину, после чего на шлюпках, при хорошей погоде и попутном ветре, вся братия высадилась где-то севернее или южнее Занзибара, сказать не могу. Да, их потрепало, конечно, и в том были экзотика, и таинственный лес, и хищные звери, и все. Ну, естественно, реклама чудовищная. Теперь Бутс здорово раздул щеки.
Сославшись на телефон, Гангард оставил Перкантри и прошел за кулисы. Он ничего не понимал, догадок у него никаких не было, но какая-то нить уже связывала актера и путешественника, и еще отчетливее, с большими, тревожно обращенными в прошлое глазами Гангард увидел сцену в лесу.